— А ты?
— Я… понимаю.
Только все равно боюсь.
— Пообещай, — разумом я понимала, что это обещание лишено смысла, что если бы Оден желал причинить мне вред, он бы его причинил. Вчера, позавчера… или вот сейчас.
— Обещаю, — совершенно серьезно сказал он. — Я не убью тебя.
А потом зачем-то добавил.
— Нельзя убивать радость.
Ночью я возвращаюсь в Храм, во внутренний дворик, к которому выводят коридоры. Их здесь не два, но дюжина. Я иду наугад, все равно попаду в тот, что ведет к моей спальне.
Это такая роскошь — засыпать в одиночестве. Комната крохотная, с узким окошком, прорубленным под самым потолком. И крестовина решетки отражается на полу в лунном свете. Я вижу ее во сне, пусть бы и по-прежнему нахожусь вне комнаты.
Иду.
Шаг за шагом. Босые ступни и холодный пол. Двери, запертые снаружи — нам сказали, что ночью в храме выпускают собак, и выходить небезопасно.
Мы верим. Нам так хочется верить кому-то, а Мать-Жрица так добра… собаки же — дело привычное. В лагере собак тоже выпускали, пусть бы и за периметром, но спать приходилось в бараке, где тесно и нечем дышать. Еще и воняет.
Здесь же комната. Своя.
И кровать.
И простыни льняные. Одеяла из теплой шерсти. Длинные ночные сорочки, словно вернувшиеся из прошлой, довоенной жизни. Обязательный стакан молока перед сном, и конечно, овсяное печенье.
И мамино предостережение уже кажется глупым.
Как оставить столь замечательное место? Да и зачем?
Мы ведь приносим пользу: мы шьем одежду для солдат, которой нужно много, щипаем корпию и разбираем травы, что приносят из сада при Храме. Работы всегда хватает, но она в радость… и когда война закончится, мы останемся здесь.
Королева добра к неразумным своим дочерям: Мать-Жрица повторяет это ежедневно. И мы вместе благодарим Королеву, от души, ибо память о лагере слишком жива.
А коридор во сне бесконечен.
Я знаю, куда идти — до первой развилки, а потом налево, где между пилястрами скрыта неприметная дверь. Она выводит на кухню, а в кухне имеется дверь другая, конечно, она заперта, но… старшая повариха всегда оставляет окно приоткрытым: выветривает помещение, где за день скапливается слишком много жары и запахов.
На сей раз Мать-Жрица встречает меня на кухне.
— Что ты здесь делаешь, Эйо? — спрашивает она и протягивает руки, словно желает обнять. — Ты заблудилась?
Она знает правду — я собралась бежать.
И она не верит, что у меня получится.
Да, Храм — не лагерь, он почти не охраняется, но никто и никогда еще не уходил отсюда. Наверное, потому что желания не появлялось. А меня гонит страх.
— Или ты решила уйти? — теплая рука касается волос. — Зачем, Эйо?
Затем, что я не хочу услышать зов грозы. Но это говорить нельзя.
— Я… хочу домой.
Ложь слетает легко.
— Здесь твой дом, Эйо.
— Но мама…
Я понимаю, что она меня не отпустит, но пока мы разговариваем — шанс есть. Он прячется в моем рукаве, согретым лезвием прижимаясь к коже, а деревянная рукоять, давным-давно треснувшая, но замотанная бечевой, мокра от пота.
— Я понимаю, дитя, — Мать-Жрица наклоняется и целует меня в лоб. — Ты тоскуешь по своим родным, но их больше нет. Мир жесток. И с этим придется смириться.
Я соглашаюсь: жесток и лжив.
— Нельзя вернуть того, кто ушел. Но надо жить дальше.
Не с ней и не здесь.
Нож сам соскальзывает в руку, и я бью.
Раз, другой, третий… и с каждым ударом — все больше ненависти. И гнева. И ярости. А разума не остается вовсе. И только когда руку сводит судорога, я отступаю.
А Мать-Жрица укоризненно качает головой, она проводит ладонями по животу, стирая кровь, словно краску. И на тончайшем шелке не остается ни пятнышка.
— Ты все равно не сбежишь, — говорит она, глядя на меня с жалостью. — Будет только хуже.
— Нет!
Узкие ладони сложены лодочкой, и в них уже не кровь — черные алмазы.
— Возьми…
Она не пытается мне помешать. Никогда не пытается, только протягивает те камни, которые в реальности лежали в ее кошельке. Полторы дюжины черных алмазов, идеальных в каждой грани своей.
— Возьми, Эйо. Или ты хочешь оставить их?
Во сне камни падают мне в руки, и я плачу от боли — до того они горячие…
— Не убежишь.
Я уже давно не кричу во сне, привыкла из кошмаров выскальзывать молча, впиваясь зубами в плащ. Ну или не в плащ.
— Плохой сон? — Оден так меня и не выпустил.
— Угу, — а челюсти свело, и следовало признать, что плащ был много мягче, чем шкура Одена.
Сон. Плохой.
Храм остался далеко, и черные камни, и девушки… я ведь могла кому-то рассказать про то, что видела, вернее слышала. Открыть дверь. Взять с собой.
Спасти.
Но мне было так страшно… они все верили Матери-Жрице и рассказали бы про готовящийся побег.
Наверное.
— Извини. Вообще-то у меня нет привычки кусаться, — я все-таки сумела выпустить руку Одена.
А собственная, в повязке, затекла, но дышится почти нормально. И если так, то обошлось без переломов. Зря паниковала…
— Знаешь, — Оден не позволил мне подняться, плащ съехавший подтянул, укрывая. — Многие думают, что достаточно раз перекинутся и все… на самом деле после первого превращения начинаешь сильно меняться. Приятного мало, в каком бы обличье ни был, все болит, ноет и тянет. Мне тогда казалось, что ничего страшнее в жизни не произойдет. А хуже всего с зубами. Старые выпадают, а новые растут медленно… и чешутся зверски. Я с ума сходил. Жевал все… ну как жевал, мусолил.
Сложно представить, но я попыталась.