…так надо.
Лес не оправдывается. И я знаю, что так надо, но пса не отдам.
…ему не будет больно.
— Отстань! — я раздраженно хлопнула по кольчужному панцирю сосны. — Он просто измучен до крайности. Это же не повод, чтобы убивать.
И опять, зачем я спорила?
Оставить пса здесь, попросить прилечь и усыпить. Это я умею. А дальше лес и сам справится. Псу и вправду не будет больно, он умрет совершенно счастливым и… и быть может, это наилучший вариант.
Милосердный в чем-то.
…слабый.
У леса своя логика. Слабые существуют для того, чтобы накормить сильных. И не важно, временная ли это слабость или урожденная, но… в некоторые леса такой, как я, лучше не заглядывать. Нынешний же был слишком далеко от Холмов, и потому я чувствовала себя в полной безопасности.
И пса он не тронет. Тот брел за мной, отчетливо подволакивая левую ногу.
— Уже недалеко. Пришли почти.
Я устроилась в овраге с пологими стенами. Здесь было красиво: красная глина в решетке корней. Зеленая моховая грива. И толстое одеяло прошлогодней листвы. Деревья клонились друг к другу, почти соприкасаясь кронами, но не настолько, чтобы вовсе заслонить солнце. А по дну оврага пробирался ручей. Чуть ниже по течению вода собиралась в старой яме и была темной, кисловатой на вкус, но главное, — в ней еще звучали отголоски силы. Я легко соскользнула, цепляясь за торчавшие из стены корни. Пес же попробовал пойти по моим следом, но оказалось, что он слишком тяжел и неуклюж.
Или слеп!
Как я сразу не поняла, что его слишком долго держали в темноте. Он чуял овраг, воду, меня и поспешил. Споткнулся, полетел кувырком, по листве, по камням, под нею скрытым, а лес, пытаясь поймать законную добычу, торопился вытолкнуть острые ребра корней.
— Прекрати! — крикнула я лесу, который и не вздумал подчиниться.
На листьях оставался кровяный след.
А пес, упав, лежал.
Живой. Я ведь чувствую, что живой, но сердце все равно колотится… было бы кого жалеть, Эйо. Они-то, небось, тебя не пожалели бы… и не пожалеют, если найдут с этим.
Пес не шевелился. Замер, подтянув колени к груди, обняв руками. И голову в плечи вжал так, чтобы защитить глаза. Характерная поза.
В лагере быстро учились принимать такую. Иногда помогало.
— Это я. Извини, что так получилось. Я не подумала, что ты не видишь. Ты цел?
Подходила я медленно, нарочно вороша сухие листья, чтобы он слышал и голос, и листья. И сама же не спускала с него глаз. Если нападет, успею убраться.
Наверное.
— Ну, все хорошо? — я положила руку на загривок. — Упал. Это бывает. Это не страшно. А лес, он не злой…
Бурые листья прилипли к хламиде, к рукам, к шее, к волосам, впитывая драгоценный дар свежей крови. Она останется в лесу платой за ласку. Я же гладила своего пса по спине, пытаясь понять, что с ним происходит.
Глупая Эйо снова переоценивает свои способности? Но паутинка аркана легла на плечи, и пес дернулся.
— Спокойно. Я просто посмотрю. Вдруг ты себе что-нибудь сломал?
Это вряд ли, конечно. Раны… и снова раны. И под ними тоже. Но это — мелочи. Истощение? Странно было бы ждать иного. Мне не нравилось то, что я видела внутри пса: грузное, черное. Гной под пленкой молодой кожицы, та самая язва, что уходит в самую душу, и чем дальше, тем сильнее ее разъедает. А пес держится из последних сил, себя же калеча.
Он уже на грани. И я могу подтолкнуть.
Станет легче.
Вцепившись в волосы, я дернула, сколько сил было, запрокидывая голову.
А глаза не светло-серые, как показалось вначале, бледно-голубые, того особого оттенка, который лишь у чистокровных встречается. И зубы стиснул, давит всхлип.
Прости, но то, что я сделаю, нельзя сделать иным способом. Я провела по щеке, стирая грязь и кровь. Родинки… точно, чистокровный, высших родов. И целым созвездием. Потом сосчитаю.
Я водила мизинцем от родинки к родинке, и пес успокаивался, чернота внутри оседала… нет, нельзя ее оставлять.
— Дурак ты, — сказала я и ударила по губам. С размаху. Хлестко. Чтобы разбить, чтобы причинить боль той рукой, которая только что гладила. И глаза его сделались почти белыми. Гной рванул и… вырвался. Он выходил со слезами, с судорожными всхлипами, с воем, который рвал мне душу.
— Плачь, — я притянула его к себе, обняла, как умела. Прижала тяжелую голову к плечу. — Прости меня… прости, пожалуйста. Я больше не буду так делать. Честно. Но надо было, чтобы ты заплакал.
Я раскачивалась, как делала мама, когда хотела меня убаюкать. Правда, я была маленькой, а пес — огромным, но он раскачивался вместе со мной, не делая попыток вырваться.
— Ты же давно не плакал? Что бы они ни творили… Мама мне говорила, что Высшие — все гордецы… и упрямцы… и слезы иногда нужны, чтобы легче стало. Здесь тебя никто не увидит, а я никому не скажу. Я и сама забуду, если тебе от этого легче станет. Хотя вряд ли ты вспомнишь, но это тоже не страшно. Я кое-чего не помню, и не буду пытаться вспомнить, потому что если забыла, то оно и к лучшему.
Я гладила его по жестким волосам, уговаривая отдать слезам все — боль, которую ему пришлось вынести, страх, стыд… мало ли, что накопится в душе у того, кто вышел живым из Гхаари-аль-альв, дворца Королевы, Прекрасного, как Закат.
Плачь, пес, плачь.
Я не знаю, что именно тебе пришлось пережить, но сама я научилась дышать наново, только отдав долг сердца слезами. Долго ли мы так сидели? Да и какая разница? В конце концов пес затих — внутри не осталось черноты. Душа выеденная, но без гноя, и если повезет — если очень-очень повезет — то потихоньку зарубцуется.