— Родничок, — Оден рядом, и сейчас, в полусне, я могу его обнять. А он шепчет. — Даже не думай от меня сбежать.
Оден уходит еще до рассвета, оставив, правда, не плащ, но тяжелый тулуп, под которым тепло, и я просыпаюсь. Лежу, слушаю, как шелестят в стогу мыши — у них свежее гнездо в надежном месте, куда не заглядывает кошка. Где-то рядом тяжко вздыхает корова, у которой за ночь прибыло молока…
…покой.
Благодать. Но жажда ее разрушает, и я выбираюсь во двор, к колодцу, к горькой воде, забору и кошке на нем. Она, устроившись на столбике, принялась умываться, стало быть, к гостям.
Надо бы спросить у хозяев, где моя одежда, а то в этой рубашке до середины голени я чувствую себя голой.
— Ты альва? — из колючих кустов крыжовника высовывается вихрастая мальчишечья голова. — Взаправду?
— Наполовину.
— А он — собака? Хочешь? — мне протягивают горсть зеленых ягод, кислых, но все равно вкусных.
Помнится, и сама я чужие сады навещать любила.
— Пес, но так лучше не говорить.
Мальчишка выбрался из кустарника и задал вопрос, ответа на который я и сама не знала:
— А почему вы вместе?
— Так получилось…
Вдруг громко забрехали собаки, впрочем, заткнулись тут же, а мой случайный знакомец дернул за рукав:
— Прячься!
— От кого?
Ответить не успел: на пустую улицу вылетели всадники. С гиканьем, свистом, с хлыстом, что вспарывал воздух, подгоняя лошадей, и без того ошалевших. И те хрипели, били копытами, подымая облачка пыли, а я думала, что бежать — поздно.
Первый из кавалькады, на вороном кишанском жеребце, влетел во двор.
— Эй, хозяева! — его голос мог бы и покойника поднять. Но пес, молодой, породистый, счел, что этого мало. Сунув пальцы в рот, он свистнул да так, что уши заложило.
И жеребец попятился, пошел боком, но был остановлен крепкой рукой.
А всадник заметил меня.
Как-то вот неуютно сразу стало. Пес ухмыльнулся и перекинул хлыст из руки в руку, и длинный измочаленный конец его упал в песок.
— Надо же…
Хлыст шелохнулся и бросился к ногам, не пытаясь ударить, пугая.
Я не побежала.
И псу это не понравилось. Он тронул коня, заставляя подойти ближе… тесня меня к стене дома. А когда отступать мне стало некуда, резко дернул поводья, поднимая жеребца на дыбы. Передо мной мелькнуло вороное брюхо с полосой перевязи, тонкие ноги и круглые копыта с полумесяцами подков. А над самым ухом щелкнул хлыст.
— И как это понимать? — сначала я даже не узнала голос.
Оден.
Он вовремя.
Еще немного и я бы побежала, то-то было бы радости устроить травлю.
Конь опустился на все четыре ноги, и хлыст выпал из руки всадника.
— Эйо, иди сюда.
С превеликим удовольствием.
— Ты цела?
Я кивнула, но Оден не поверил. Он привлек меня к себе и обнюхал, выискивая, должно быть, запах крови. Не ранена. А слабость — это от страха пройдет.
Уже проходит.
— Переоденься, — Оден посторонился, пропуская меня в дом. — И соберись. Мы уезжаем.
Одежду мне вернули, выстиранную настолько, насколько это было возможно, еще влажную, но это мелочи. А рубашку зашили. Я одевалась так поспешно, как могла.
— Имя?
Дверь оставили приоткрытой. Люди были любопытны, я тоже.
— Трайс, господин. Это… это была просто шутка, господин.
Интересно, как далеко она могла зайти? Отчего-то мне и знать-то ответа на этот вопрос не хотелось. Руки дрожали. И ноги. Я села на лавку, пытаясь успокоить себя же: у пса не было причины убивать меня.
А страх… страх это мелочи.
— Ты командуешь?
— Нет, господин.
— Кто?
Оден не повышает голоса, но в этом нет надобности: его слушают.
— Я, господин. Тарум, хожу под гербом Серого Свинца.
— Почему не остановил?
— Так… молодой же, господин. Горячий. Он не хотел дурного. Шутил просто…
— И давно у вас здесь приняты подобные шутки?
Тарум забормотал что-то, явно оправдываясь. Скорее всего он проклинал и того парня на вороном, и собственную невезучесть, и меня заодно… дальше слушать я не стала. Вышла на крыльцо.
Уступили нам того самого кишана, вспененного, нервного, с изодранными боками. Хозяину его достался старостин толстый мерин непонятного окрасу, к седлу явно непривычный. И Оден, глянув на коня, бросил:
— Загонишь — выплатишь в тройном размере.
Никто не осмелился спорить.
Я же провела по мокрой шее жеребца, уговаривая его, что вреда не причиню. И конь поверил. Успокоился, потянулся даже, касаясь теплыми губами ладони, словно извинялся за то, что пугал.
На коня я не злилась.
Не на коня.
Оден с легкостью поднял меня в седло и, подобрав поводья, сам взлетел.
— Все хорошо, родничок?
Не уверена.
Конь идет мягко, Оден держит крепко и еще руку поглаживает, успокаивая.
— Все хорошо. Скоро мы будем дома.
Мы? Он — вероятно, а вот что касается меня…
— Верь мне, пожалуйста.
— Верю, — я опираюсь на него.
Верю. Что мне еще остается делать?
Разве что разглядывать дорогу, пыльную и широкую, которая раскаталась желтой тесьмой по зеленому полотнищу луга. Видны за дымкой поля, совсем уж вдалеке река поблескивает, мутная, как рыбий глаз. Машут крыльями мельницы, пережевывая остатки прошлогоднего зерна: совсем скоро потянутся к ним возы, спеша привезти молодое золото, и будут бросать его в поистершиеся зубы жерновов, заставляя воду ли, ветер ли, но работать.
— Оден, почему они тебя слушают?
Я спрашиваю тихо, но он слышит. И понимает истинную суть моего вопроса. Что будет, если эта пятерка поймет, что Оден — слаб?