— Собаки нас не найдут…
Если, конечно, среди охотников не найдется альва, который с легкостью разорвет мое плетение. А по остаткам его и меня обнаружит. Но будем верить в лучшее.
В последнее время я только и делаю, что верю в лучшее.
Оден не собирался меня отпускать, прижал к себе и держит. Я не против. Он теплый, а меня озноб на отдаче постоянно продирает. И руки становятся тяжелыми, словно я не простейший аркан плела, а повозки разгружала.
— Тебе не больно? — обнаглев, я положила голову ему на плечо.
Больно. Вчера я вскрывала гнойники и промывала раны, втирала в них сок белокрестника, по себе знаю, жгучий, едкий и с мерзким запахом, но Оден терпел. И только когда коснулась той решетки, которая на спине отпечаталась — ранки круглые, аккуратные, с белой каемочкой — дернулся.
Но позволил обработать.
А теперь снова в грязи… и еще я сверху.
— Боль разная, — он не позволил отстраниться. — Есть плохая. Есть хорошая.
Странная теория.
— Эта — хорошая. Ты есть. Я знаю, что живой. Плохо еще говорю. Буду лучше.
Не сомневаюсь, что будет. И раны затянутся, со временем, кроме тех, на спине. Они — я видела утром — по-прежнему сочились сукровицей. Но дело не в ранах, скорее в том, чем или кем они были нанесены. Я чувствовала метку, оставленную волей куда как сильнее моей. От этого клейма избавиться будет непросто. И Оден поспешил натянуть влажную еще рубашку, скрывая именно их. Вчера не особо переживал по поводу наготы, и ночью тоже, а утром вдруг застеснялся.
Смешной. И опасный, о чем забывать не следует.
— Лучше?
— Нет.
Не вижу особого смысла врать.
— Но пройдет, — я дотягиваюсь до выводка грибов. Несьедобные, с кружевными шляпками и тонкими ножками, которые уходят в землю, уже там разрастаясь нитями мицелия.
Не та сила, которую легко получить, но я попробую.
— Лет тебе? Много?
От горечи первой капли морщусь, дальше пойдет легче… и я хотя бы не буду беспомощна, если собаки вернутся.
— Восемнадцать. Больше.
Грибница оплетает руку, и есть в ее прикосновении что-то противоестественное, неживое.
— Восемнадцать — мало.
Как для кого, для меня — вполне достаточно.
— Но хорошо. Грозы не страшно.
Откуда такая осведомленность? И что еще он знает?
— Граница, — Оден верно истолковал мое молчание. — Жил долго. Видел. Знаю. Грозы опасно. Для молодых, которые альвы.
Возраст не так уж и важен, но разубеждать не буду, тем более, что еще осенью я не слышала зова. И вполне может статься, что не услышу… надеюсь, что никогда не услышу.
Но разговор оборвался. Я сидела, вытягивая из грибницы капля за каплей черную силу, но озноб не прекращался. И тошнота подступила к горлу, знакомый симптом, который пройдет, если перетерпеть.
— А тебе сколько лет?
Я тоже устала молчать. Наверное, в город вышла именно по этой причине — желая убедиться, что не совсем еще одичала, помню человеческую речь.
— Год какой? — уточнил Оден.
— Пять тысяч семьсот шестьдесят третий от прорастания Лозы… а если по-вашему, от руды, то пять тысяч семьсот шестьдесят второй. Весна. Последний месяц.
Мы называем их по-разному. И даже количество дней порой не сходится, но это ли причина, чтобы убивать?
— Тридцать и шесть. Тридцать шесть, — Оден лег на бок, сунув под голову сумку. Кажется, ничего хрупкого внутри не лежало… разве что недокопченный ворон и половина зайца.
Вчера был вкусный ужин. Похлебка из молодой сныти и крапивы на мясе, и вареная зайчатина десертом…
А грибница беззвучно осыпалась прахом, и стало чуть легче. Еще немного полежу и к воде выберусь, у воды мне отойти будет легче.
Меня укрыли плащом и отстраниться не позволили.
— Четыре года, — Оден произнес это каким-то глухим, севшим голосом. — Четыре года и пять месяцев… Гримхольд.
Сколько?
Четыре с половиной года под Холмами? Он ошибся. Или я ошиблась, неправильную дату назвала. Но Гримхольд… Первый удар, тогда еще не войны, но пограничного конфликта.
Вырезанная деревенька.
Десяток молодых псов, которые в азарте охоты позабыли, на кого следует охотиться.
Нота протеста… требование выдать виновных.
Приграничный мятеж и осада Гримхольда. Два дня переговоров с обезумевшим комендантом, который предпочел взорвать перевал, но не сдать крепость. Погибли все, и защитники, и нападавшие, в числе прочих — Мэор Сероглазый, единственный сын Туманной Королевы, посланец мира…
…и разве могла эта смерть остаться неотомщенной?
— Ты слышала? — Оден продолжал изучать мое лицо пальцами. Как ни странно, но было даже приятно. Выходит, я настолько извелась от одиночества, что любой компании рада?
— Слышала.
— Расскажи.
Не то просьба, не то приказ, но наверное, если он и вправду был в Гримхольде, то имеет право знать. И я рассказываю то, что знаю сама. Оден слушает и цепенеет.
Наверное, если бы смог, оттолкнул бы меня.
— Ложь, — сжимает кулаки, каждый — с мою голову. — Все ложь. Не так было!
Возможно. На этой войне было много неправды.
Слово — тоже оружие.
И что бы ни случилось в Гримхольде, но он стал первым камнем, за которым хлынула лавина войны.
— Никогда, — Оден пытается сесть, но яма не настолько просторна. — Никогда пес не… не напасть на разумное. Нельзя. Запрет. Я сам убить щенка, если он… я райгрэ. Я за всех отвечать. Каждого. Любого. Род. Нет значения, какой род. Рвать разумный — смерть. Война. Поединок. Да. Охота — нет.
— Я верю.
Он взмок от волнения.
И да, я верю, что для Одена этот запрет еще существует. Но боюсь, что только для него.